Вой и в самом деле раздался снова, и, казалось, на этот раз ближе.
— Вставай, дитино! — сказал дед. — А идти не можешь, так я тебя понесу. Ничего не поделаешь. Видать, привязался я к тебе, и весьма, а это потому, верно, что, проживая в неженатом состоянии, собственных правомочных потомков завести не озаботился, а если кто и есть, то вс„ — басурмане, ибо я в Турции долго пребывал. На мне оно и обрывается, родословие Заглоб, герба Вчеле. Разве что ты, барышня-панна, старость мою призришь. Пока же вставай или полезай мне на закукорки.
— Ноги такие тяжелые, что не ступить.
— А хвасталась терпеливостью! Однако ш-ш-ш! Ш-ш-ш! Никак, собаки лают! Ей-богу, собаки. Не волки. Значит, недалеко Демьяновка, про которую дед говорил. Слава те господи! Я уж костер решил от волков разложить, да только мы бы наверняка уснули, потому что из сил выбились. Собаки! Собаки лают, слышишь?
— Пошли, — сказала Елена, к которой внезапно вернулись силы.
И верно, стоило им выйти из лесу, как вдалеке завиднелись огоньки многочисленных хат. Увидели они также три церковные маковки, на свежем гонте которых отсвечивали в сумерках последние отблески вечерней зари. Собачий лай делался все отчетливей.
— Она! Демьяновка! Другого и быть не может, — сказал пан Заглоба. — Деды — повсюду гости дорогие, так что без ночлега небось не останемся и повечеряем, а может, добрые люди и дальше подвезут. Слушай-ка, барышня-панна, ведь деревенька-то княжеская, значит, и подстароста в ней должен быть. И отдохнем, и новости узнаем. Князь уже наверняка в пути. Возможно, и спасение быстрей наступит, чем ты, барышня-панна, думаешь. Однако не забывай, что ты немая. Я уж черт-те что говорю! Велел тебе звать меня Онуфрием, а раз ты немая, значит, тебе вообще говорить не положено. Я буду за тебя и за себя разговаривать и бога славить. По-мужицки я так же бегло, как и по-латыни, болтаю. Идем же! Пошли! Вон и первые хаты виднеются. Господи, когда они кончатся, скитания наши? Хоть бы пивца подогретого дали, я бы и за то восславил господа.
Пан Заглоба умолк, и некоторое время они молча шли рядом. Затем он заговорил снова:
— Помни же, что ты немая. А если тебя кто что спросит, сразу же тычь в меня и мычи: «Ум-ум-ум! Нья-нья!» Хоть ты, барышня-панна, как я погляжу, и так толковая, но не забывай все же, что мы шкуру спасаем, разве что случайно на гетманские или княжеские хоругви набредем. Тогда уж сразу объявим, кто мы, особенно если встретится любезный офицер и пану Скшетускому знакомый. Раз ты под княжеской опекой, жолнеров опасаться нечего. Гляди! Что это там за костры в лощинке горят? Ага! Куют. Кузница это! Вижу я и людей возле нее немало. Пошли-ка туда.
И в самом деле, в лощине, представляющей как бы подступы к яру, стояла кузня, из трубы которой в клубах дыма сыпались снопы золотых искр, а в отворенной двери и многочисленных дырках, проверченных в стенах, вспыхивал яркий свет, то и дело заслоняемый темными фигурами, копошившимися внутри. Снаружи, возле кузни, в ночном уже сумраке можно было разглядеть несколько десятков человек, стоявших кучками. В кузне согласно били молоты, вокруг разносилось эхо, и отголоски его смешивались с песнями возле кузни, говором и собачьим лаем. Рассмотревши все это, пан Заглоба тотчас же свернул в эту самую лощинку, забренчал на лире и запел:
Гей, там на горi Женцi жнуть, А попiд горою, Попiд зеленою, Козаки йдуть.
Распевая, он подошел к толпе, стоявшей у кузницы, и осмотрелся: тут были сплошь крестьяне, по большей части нетрезвые. Почти у всех в руках были палки. На некоторых палках торчали насаженные косы и наконечники копий. Кузнецы в кузне как раз и были заняты изготовлением этих самых наконечников и выпрямлением кос.
— Эй, дiд! Дiд! — начали кричать в толпе.
— Слава богу! — сказал пан Заглоба.
— На вiки вiкiв.
— Скажiть, дiтки, вже † Дем'янiвка?
— Дем'янiвка. Або що?
— А то, что мне на шляху сказывали, — продолжал дед, — что тут добрые люди живут, которые деда приютят, накормят, напоят, переночевать пустят и грошi дадуть. Я старый, шел-шел, аж устал, а парнишка, тот уж вовсе идти не может. Немой он, бедняга, меня, старого, водит, потому что ничего я не вижу, слепец горемычный. Бог вас, добрые люди, благословит, и святой Николай-чудотворец благословит, и святой Онуфрий благословит. В одном глазу у меня малость света божьего осталося, а другой навеки темный, вот я с торбаном и хожу, песни пою, живу, как птица божья, тем, что от добрых людей перепадет.
— А откуда вы, дiду?
— Ой, издалече, издалече! Да только уж позвольте мне отдохнуть, вроде оно возле кузни лавка есть. Садись и ты, горемыка, — продолжал он, указывая Елене лавку. — Мы аж с Ладавы, добрые люди. Из дому давно, давно вышли, а сейчас из Броварок, с храмового праздника идем.
— А что вы там хорошего слыхали? — спросил старик с косой в руке.
— Слыхать-то слыхали, да хорошее ли, не знаем. Людей туда поприходило богато. Про Хмельницкого сказывали, что гетманского сына и его лицарiв одолел. Слыхали мы еще, что и на русском берегу народ на панов поднимается.
Толпа тотчас окружила Заглобу, а он, сидя рядом с княжной, время от времени ударял по струнам лиры.
— Значит, отец, вы слыхали, что народ поднимается?
— Эге ж! Несчастная она, наша крестьянская доля!
— Говорят, что конец света будет?
— В Киеве на алтаре письмо Христово нашли, что быть войне ужасной да жестокой и великому кровопролитию по всей Украйне.
Толпа, окружавшая лавку, на которой сидел пан Заглоба, сомкнулась еще плотнее.
— Говорите, письмо было?
— Было. Как бог свят, было! О войне, о кровавой… Да не могу я говорить больше, у меня, старого, бедного, все же ж в горле пересохло.