Тут голос Скшетуского стал делаться все громче и громче, а Хмельницкий, угрюмо уставившись в четверть водки, стиснутые кулаки на стол положил и молчал, словно бы сам с собою боролся.
— Так кто же они? — продолжал пан Скшетуский. — Из немцев сюда пришли или из Туретчины? Не кровь ли это от крови, не плоть ли от плоти вашей? Не ваша ли это шляхта, не ваши княжата? А если оно так, тогда горе тебе, гетман, ибо ты младших братьев на старших поднимаешь и братоубийцами их делаешь. Боже ты мой! Пусть и плохи они, пускай даже все, — а это не так!
— попирают законы, ругаются над привилегиями, так их же богу в небесах судить, а на земле сеймам, но не тебе, гетман! Ибо можешь ли ты поручиться, что меж ваших сплошь праведники? Разве же вы никогда не согрешили, разве имеете право бросить камень в чужой грех? А уж коли ты меня пытал, — где они, мол, привилегии казацкие? — так я отвечу тебе: не королята их разорвали, но запорожцы, но Лобода, Сашко, Наливайко и Павлюк, о котором лжешь, что он в медном быке был поджарен, ибо тебе хорошо известно, что так не было! Разорвали их бунты ваши, разорвали их смуты и набеги, на манер татарских учиняемые. Кто татар в рубежи Речи Посполитой пускал, чтобы затем на возвращающихся и награбленным отягощенных добычи ради нападать? Вы! Кто — господи! — народ христианский, своих, ясырями отдавал? Кто величайшие смутьянства затевал? Вы! От кого ни шляхтич, ни купец, ни кмет не упасутся? От вас! Кто братоубийственные войны раздувал, дотла жег деревни и города украинные, грабил храмы божьи, бесчестил женщин? Вы, и еще раз вы! Чего же ты теперь хочешь? Чтобы вам привилегии на братоубийственную войну, разбой и грабительство были даны? Воистину вам более прощено, чем отнято! Ибо хотели мы membra putrida лечить, не отсекать, и не знаю — есть ли такая держава на свете, кроме Речи Посполитой, которая бы, таковую язву на собственной груди имея, столько снисхождения и терпеливости проявила! А какая благодарность за все это? Вот он спит, твой союзник, но Речи Посполитой враг заклятый; твой приятель, но супостат креста и христианства, не королишко украинный, но мурза крымский!.. С ним ты пойдешь жечь собственное гнездо, с ним пойдешь судить братьев! Но ведь он тебе впредь господином будет, ему стремя будешь держать!
Хмельницкий опорожнил еще чарку.
— Когда мы с Барабашем в свое время у милостивого короля были, — ответил он угрюмо, — и когда жалились на кривды и утеснения, государь сказал: «А разве не при вас самопалы, разве не при сабле вы?»
— А если б ты царю царей предстал, тот сказал бы: «Простишь ли врагам своим, яко я своим простил?»
— С Речью Посполитой я войны не хочу!
— А меч ей к горлу приставляешь!
— Казаков иду из цепей ваших вызволить.
— Чтобы связать их лыками татарскими!
— Веру защитить!
— С неверным на пару.
— Отыди же, ибо не ты голос моей совести! Прочь! Слышишь?
— Кровь пролитая тебя отягчит, слезы людские обвинят, смерть суждена тебе, суд ожидает.
— Не каркай! — закричал в бешенстве Хмельницкий и блеснул ножом у наместниковой груди.
— Бей! — сказал пан Скшетуский.
И снова на мгновение воцарилась тишина, снова было слыхать только храп спящих да жалобное поскрипывание сверчка.
Хмельницкий какое-то время держал нож у груди Скшетуского, однако, содрогнувшись вдруг, опомнившись, нож уронил и, схватив четверть, припал к ней. Выпив почти все, он тяжело сел на лавку.
— Не могу его прирезать! — забормотал он. — Не могу! Поздно уже… Неужто рассветает?.. И на попятный идти поздно… Что ты мне о суде и крови говоришь?
Он и до того уже немало выпил, поэтому теперь водка ударила ему в голову, вовсе спутав мысли.
— Какой такой суд, а? Хан мне подмогу обещал. Вон Тугай-бей спит! Завтра молодцы двинутся… С нами святой Михаил-архистратиг! А ежели… ежели… то… Я тебя у Тугай-бея выкупил — ты это помни и скажи… Вот! Болит что-то… болит! На попятный… поздно!.. суд… Наливайко… Павлюк…
Вдруг он выпрямился, глаза в ужасе вытаращил и крикнул:
— Кто здесь?
— Кто здесь? — повторил полупроснувшийся кошевой.
Но Хмельницкий голову на грудь свесил, качнулся раз и другой, пробормотал: «Какой суд?..» — и уснул.
Пан Скшетуский, обессиленный своими ранами и бурным разговором, страшно побледнел и стал терять сознание. И показалось ему даже, что это, быть может, смерть его пришла, и стал он громко молиться.
Назавтра, едва развиднелось, пешее и конное казацкое войско двинулось из Сечи. Хотя кровь не обагрила еще степей, война была начата. Полки шли за полками, и казалось, что это саранча, пригретая весенним солнцем, выплодилась из камышей Чертомлыка и летит на украинские нивы. В лесу за Базавлуком ждали уже готовые в поход ордынцы. Шесть тысяч наиотборнейших воинов, вооруженных много лучше обычных чамбульных головорезов, составляли подкрепления, присланные ханом запорожцам и Хмельницкому. Молодцы, завидя их, подкинули шапки в воздух. Загремели мушкеты и самопалы. Казацкие клики, смешавшись с татарскими призывами к аллаху, грянули в свод небесный. Хмельницкий и Тугай-бей, оба под бунчуками, съехались и церемонно приветствовали друг друга.
Походные порядки были построены со свойственным татарам и казакам проворством, после чего войска двинулись дальше. Ордынцы шли по обоим казацким флангам, средину заполнил Хмельницкий с конницей, за которой следовала страшная запорожская пехота, далее — пушкари с пушками, дальше табор, возы, на них обозники, провиант, наконец, чабаны с конским запасом и скотом.
Прошед базавлукский лес, полки выплыли в степь. День стоял ясный. Ни одна тучка не омрачала небес. Легкий ветерок тянул с севера к морю, солнце сверкало на пиках и на цветах степных. Точно море безбрежное, распахнулось перед войском Дикое Поле, и вид этот наполнил ликованием казацкие сердца. Большой малиновый стяг с архангелом, привествуя родимую степь, склонился несколько раз, и вослед ему склонились все бунчуки и полковые знамена. Единый крик вырвался изо всех грудей.