— Затем, что хоругви надо отвести.
— Понятно, сударь мой.
— А сейчас неси поесть чего-нибудь, — сказал пан Скшетуский.
— Я уж и то думаю, живот, он всему основа.
— После завтрака сразу же выступим.
— Оно и слава богу, хотя лошадки мои заезжены страшно.
— Я тебе заводного дать велю. На нем теперь ездить будешь.
— Покорнейше благодарю вашу милость! — сказал Редзян, улыбаясь от удовольствия, что — за кошельком и крапчатым поясом — уже третий подарок получает.
Однако ехал пан Скшетуский в челе княжеских хоругвей не в Тарнополь, а в Збараж, потому что пришел приказ идти теперь туда, и по дороге рассказывал верному слуге свои злоключения: как в плен на Сечи был схвачен, сколько в неволе пробыл, сколько пришлось неприятностей хлебнуть и как Хмельницкий отпустил его. Хотя повозок и клади с ними не было, шли не быстро, потому что путь их лежал по земле столь разоренной, что пропитание для людей и лошадей приходилось раздобывать с превеликим трудом. Кое-где встречались им толпы обездоленных людей, как правило, женщин с детьми, моливших господа о смерти или даже о неволе татарской, ибо там хотя бы есть давали. А была, между прочим, пора жатвы в изобильной этой, млеком и медом текущей земле, но Кривоносовы разъезды уничтожили все, что можно было уничтожить, и уцелевшие жители ели древесную кору. Только на подходах к Ямполю рыцари вступили в край, войною не столь еще разоренный, и, располагая теперь сносными привалами с достаточным провиантом, пошли быстрыми переходами на Збараж, до которого через пять дней после выступления из Сухоринцев и добрались.
В Збараже съезд был куда как знатный. Не только князь Иеремия остановился там со всем войском, вообще воинства и шляхты съехалось немало. Война считалась само собой разумеющимся событием, о ней только и говорили; город и окрестности кишели вооруженными людьми. Мирная партия в Варшаве, поддерживаемая в своих намерениях брацлавским воеводою паном Киселем, не отказалась, правда, пока что от переговоров и по-прежнему полагала, что с их помощью возможно будет утихомирить бурю, но все же поняла, что переговоры имеют смысл только при наличии мощной армии. Так что на конвокационном сейме предостаточно было громов и воинственных речей, обычно предшествующих грозам. Было объявлено о всенародном ополчении, стягивались квартовые войска, и, хотя канцлер с региментариями пока еще верили в мирный исход, тем не менее шляхетские души были преисполнены ратного пыла. Разгромы, учиненные Вишневецким, распалили воображение. Умы были охвачены жаждой возмездия холопам и желанием отомстить за Желтые Воды, за Корсунь, за кровь многих тысяч, мученической смертью погибших, за позор и унижения… Имя грозного князя заблистало солнцеподобным сверканием славы, оно было у всех на устах и во всех сердцах, а купно с именем этим разносилось от берегов Балтики аж до самого до Дикого Поля зловещее слово: война!
Война! Война! Предвещали ее и знамения в небесах, и возбужденные лица человеческие, и пересверк мечей, и ночами собачий вой возле хат, и ржание коней, чуявших кровь. Война! Дворянство по всем землям, поветам, усадьбам и мелкопоместьям извлекало из чуланов старые мечи и доспехи, молодежь распевала песни об Иеремии, а женщины молились у алтарей. И поднялись вооруженные человеки от Пруссии до Лифляндии, от Великой Польши и многолюдной Мазовии аж — гей! — до божьих верхов татранских и темных чащоб бескидских.
Война разумелась сама собою. Разбойное движение Запорожья и народное восстание украинской черни нуждались в каких-то более высоких идеалах, чем резня и разбой, чем борьба с панщиной и магнатскими латифундиями. Это хорошо понял Хмельницкий и, воспользовавшись тлеющим недовольством, обоюдными злоупотреблениями и утеснениями, каковых в тогдашние суровые времена всегда хватало, социальную борьбу обратил в религиозную, раздул народный фанатизм и с самого начала бездну меж обоими лагерями разверзнул
— пропасть, которую не пергаменты и переговоры, но кровь человеческая могла только заполнить.
Однако всею душою жаждя переговоров, только себя и собственные войска хотел он спасти. А потом?.. Про то, чему быть потом, гетман запорожский не думал, в будущее не вглядывался и не обеспокоивался им.
Но не знал он, однако, что эта разверстая его усилиями пропасть столь бездонна, что никакими переговорами не заровнять ее даже на то время, какое ему, Хмельницкому, было необходимо. Незаурядный политик не угадал, что кровавых плодов своей деятельности вкусить в покое он не сможет.
А ведь нетрудно было предвидеть, что, когда противу друг друга встанут вооруженные тьмы, пергаментом для составления договорных грамот станут поля, а перьями — мечи и копья.
Поэтому тогдашние события неминуемо катились к войне. Даже люди неискушенные инстинктивно угадывали, что иначе оно быть не может, и по всей Речи Посполитой все больше взоров обращалось к Иеремии, провозгласившему с самого начала войну не на жизнь, а на смерть. В тени могучей этой фигуры все более тускнели канцлер, и воевода брацлавский, и региментарии, а среди последних даже могучий князь Доминик, верховным назначенный командующим. Их авторитет и значение падали, слабело послушание власти, которую они исполняли. Войску и шляхте велено было стягиваться ко Львову, а затем к Глинянам, и, действительно, отовсюду собирались все более многочисленные рати. Подходила кварта, за нею — землевладельцы соседних воеводств. Но тут уже и новые поветрия стали угрожать авторитету Речи Посполитой. Не только менее дисциплинированные хоругви народного ополчения, не только господские дружины, но и регулярные квартовые воины, явившись к месту сбора, отказывались повиноваться региментариям и, вопреки приказу, отправлялись в Збараж, дабы служить под началом Иеремии. Таково поступили воеводства Киевское и Брацлавское, шляхта из которых в основном уже и так служила под командованием Иеремии; к нему пошли русские, любельские, за ними — коронные войска. И можно было теперь с уверенностью сказать, что и прочие последуют их примеру.