Наконец, после двадцати дней нечеловеческих трудов и напряжения, княжеское войско вступило в мятежный край. «Ярема iде! Ярема iде!» — полетело по всей Украйне аж до Дикого Поля, до Чигирина и Ягорлыка. «Ярема iде!» — разнеслось по городам, деревням, хуторам и пчельникам, и от вести этой косы, вилы и ножи выпадали из мужичьих рук, лица бледнели, разгульные толпы, точно стаи волков от звука охотничьего рога, уходили по ночам к югу; татарин, забредший грабежа ради, спрыгивал с коня и то и дело прикладывал ухо к земле, а в уцелевших еще замках и крепостцах били в колокола и пели: «Te Deum laudeamus!" Но сей грозный лев улегся на рубеже взбунтовавшегося края, намереваясь отдышаться.
Он собирался с силами.
Между тем Хмельницкий, побывши какое-то время в Корсуне, к Белой Церкви отошел и сделал ее своею столицей. Орда расположилась кошем по другую сторону реки, учиняя набеги по всему Киевскому воеводству. Так что пан Лонгинус Подбипятка напрасно сокрушался насчет нехватки татарских голов. Скшетуский предположил справедливо, что запорожцы, схваченные Понятовским под Каневом, сообщили сведения ложные — Тугай-бей не только не ушел, но даже и не направился к Чигирину. Более того — отовсюду подходили новые чамбулы. Пришли с четырьмя тысячами воинов царьки азовский и астраханский, никогда до этого в Польшу не заявлявшиеся, пришло двенадцать тысяч орды ногайской, двадцать тысяч белгородской и буджакской — все некогда заклятые Запорожья и казачества враги, а сейчас побратимы и жадные до крови христианской союзники. Наконец, явился и сам хан Ислан-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. Страдала от друзей этих вся Украина, страдало не только шляхетское состояние, но и народ русский, у которого сжигали деревеньки, отбирали скарб, а самих мужиков, баб и ребятишек угоняли в неволю. В эту годину злодеяний, пожоги и кровопролития для мужика только и было спасения, что убежать в лагерь Хмельницкого. Там он из жертвы превращался в разбойника и сам разорял собственную землю, не опасаясь зато за собственную жизнь. Несчастный край!.. Когда разгорелась смута, сперва покарал и опустошил его Миколай Потоцкий, затем запорожцы и татары, явившиеся под видом освободителей, а теперь навис над ним Иеремия Вишневецкий.
Поэтому каждый, кто мог, убегал к Хмельницкому, убегала даже шляхта, когда иного пути к спасению не было. Так что Хмельницкий умножал и умножал свои силы, и если не сразу двинулся в самое Речь Посполитую, если долго отсиживался в Белой Церкви, то главным образом затем, чтобы приучить повиноваться разгулявшиеся и непокорные стихии.
И в самом деле, в железных его руках они быстро преображались в боевую силу. Командиры из обученных запорожцев имелись, чернь делилась на полки, из прежних кошевых атаманов назначались полковники, отдельные отряды, дабы приучить их к военной обстановке, посылались для штурма замков. А народ здешний по натуре своей был боевой, к ратному делу как никакой другой способный, к оружию привычный, с огнем и кровавым обличьем войны благодаря татарским набегам освоившийся.
Так что пошли два полковника Ханджа и Остап на Нестервар, который и взяли, а население, еврейское да шляхетское, вырезали поголовно. Князю Четвертинскому собственный его слуга на пороге замка голову отрубил, а княгиню Остап сделал своею невольницей. Другие ходили в другие стороны, и успех сопутствовал их знаменам, ибо страх обескуражил сердца ляхов, страх «народу тому несвойственный», выбивающий из рук оружие и лишающий сил.
Случалось, бывало, полковники пеняли Хмельницкому: «Чего же ты на Варшаву не идешь, чего ты все бездействуешь, с ворожеями судьбу пытаешь, горелкой наливаешься, а ляхам опомниться от страха и войско собрать позволяешь?» Не раз тоже и пьяная чернь, воя по ночам, обкладывала квартиру Хмельницкого, требуя, чтобы он их на ляхiв вел. Хмельницкий породил бунт и сделал его страшной силой, но сейчас стал он понимать, что сила эта его самого толкает к неведомому будущему, так что частенько угрюмым взором в будущность оную заглядывал, пытался ее испытать и сердцем по поводу нее устрашался.
Нужно сказать, из всех полковников и атаманов он один только и знал, сколько страшной мощи сокрыто в кажущемся бессилии Речи Посполитой. Поднял бунт, побил у Желтых Вод, побил под Корсунем, сокрушил коронные войска — а что дальше?
Вот и собирал он на рады полковников и, водя по ним налитыми кровью очами, отчего все дрожали, хмуро спрашивал одно и то же: «Что дальше! Чего вы хотите?»
— Идти на Варшаву? Так сюда князь Вишневецкий придет, жен и детей ваших как гром поразит, землю и воду только оставит, а потом за нами же к Варшаве со всеми силами шляхетскими, какие к нему присоединятся, пойдет — и мы, меж двух огней оказавшись, пропадем если не в битвах, то на колах…
— На дружбу татарскую рассчитывать нечего. Сегодня они с нами, завтра повернут против и в Крым умчатся или панам головы наши продадут.
— Ну говорите же, что дальше? Идти на Вишневецкого? Так он все силы, и наши, и татарские, на себе сосредоточит, а за это время в самой Речи Посполитой войско соберется и на помощь ему подойдет. Выбирайте…
И встревоженные полковники молчали, а Хмельницкий говорил:
— Что же вы хвосты поджали? Что же не пристаете, чтобы на Варшаву шел? Уж если не знаете, что делать, предоставьте это мне, а я, бог даст, свою и ваши головы спасу, а для Войска Запорожского и всех казаков удовлетворения добьюсь.
И в самом деле, оставался лишь один выход: переговоры. Хмельницкий отлично знал, сколь многого этим путем можно добиться от Речи Посполитой, знал, что сеймы скорее пойдут на значительное удовлетворение для казаков, чем на налоги, наборы и войну, которая обещала быть долгой и тяжкой. Знал он, наконец, что в Варшаве существует могучая партия, а возглавляет ее сам король, о смерти которого весть еще не дошла; к ней принадлежат и канцлер, и многие вельможи, которым очень хотелось сдержать рост огромных магнатских богатств на Украине, из казаков силу для королевских надобностей создать, заключить с ними вечный мир и для заграничной войны тысячи и тысячи эти использовать. В подобных условиях Хмельницкий мог и для себя добиться выдающегося положения, получить по королевскому произволению гетманскую булаву, и для казаков уступок бессчетных добиться.