— Правда твоя, — отвечал наместник. — Но почему за Днепр, а не в Лубны или в Чернигов ушел он с нею?
— Уж ты успокойся, сердце мое. Я ж Заглобу знаю. Пил он со мною и одалживался у меня. Деньги ни свои, ни чужие его не заботят. Свои заимеет
— спустит, чужих — не отдаст. Но чтобы на такие дела он был способен, этого я и думать не могу.
— Легкомысленный он человек, легкомысленный, — сказал Скшетуский.
— Может, и легкомысленный, но и плут, который каждого вокруг пальца обведет и сухим из воды выйдет. А раз ксендз наш духом пророческим обещал, что господь тебе ее возвратит, — так тому и быть, ведь справедливо, чтобы всякая истинная сердечная склонность была вознаграждена, и ты этим упованием утешайся, как вот я тоже утешаюсь.
Тут пан Лонгинус принялся тяжко вздыхать, а спустя минуту добавил:
— Поспрашиваем же еще в замке, вдруг они тут проходили.
И они снова стали спрашивать, но напрасно — никаких следов даже временного пребывания беглецов не было. В замке собралось без числа шляхты с женами и детьми, запершейся тут от казаков. Князь уговаривал всех отправиться вместе с ним и остерегал, что следом идут казаки. На войско они не посмеют напасть, но было очень похоже, что, едва князь уйдет, покусятся на замок и город. Однако шляхта в замке была на удивление беспечна.
— Мы тут в безопасности за лесами, — отвечали они князю. — Сюда к нам никто не доберется.
— Однако я эти леса прошел, — сказал князь.
— Ваша княжеская милость прошли, но голытьба не пройдет. Хо-хо! Не такие это леса!
И уйти не захотели, упорствуя в своей слепоте, за что потом жестоко поплатились: едва князь отбыл, тотчас же подошли казаки. Замок отчаянно оборонялся целых три недели, после чего был захвачен, и все, кто в нем находился, были вырезаны до последнего. Казаки учиняли страшные зверства, разрывая детей, сжигая на медленном огне женщин, и никто им за это не отмстил.
Князь тем временем, пришедши на Днепр к Любечу, дал войску отдых, а сам с княгинею, двором и кладью поехал в Брагин, лежавший среди непроходимых лесов и болот. Через неделю переправилось и войско. Затем двинулись к Бабице под Мозырь, и там в праздник Тела Господня наступил час расставанья, так как княгиня с двором должна была отправиться в Туров к госпоже воеводихе виленской, тетке своей, а князь с войском — в огонь, на Украину.
На прощальном обеде присутствовала княжеская чета, фрауциммер и самое избранное общество. Увы, меж девиц и кавалеров не было обычной веселости, так как не одно солдатское сердце разрывалось при мысли, что вот-вот и придется оставить ту единственную, ради которой стоило жить, сражаться и умирать; не одни ясные или темные очи девичьи застилались горькими слезами оттого, что милый уходит на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам… Уходит, и кто знает, вернется ли…
Поэтому, едва князь сказал свое слово, прощаясь с женою и двором, маленькие княжны в один голос жалобно запищали, точно котята, рыцари же, как более твердые духом, повскакивали со своих мест и, сжав рукояти сабель, разом крикнули:
— Победим и вернемся!
— Помогай вам бог! — сказала княгиня.
Ответом на это был крик, от которого задрожали стекла и стены:
— Да здравствует княгиня-госпожа! Да здравствует матерь наша и благодетельница!
— Да здравствует! Да здравствует!
Солдаты очень ее любили за благорасположение к рыцарскому сословию, за великодушие, щедрость и милостивость, за заботу об их семьях. Больше всего на свете любил ее и князь Иеремия, ибо эти две натуры были созданы друг для друга, схожие как две капли воды и словно отлитые из бронзы и золота.
Все стали подходить к княгине, и каждый с чашей в руке опускался на колени перед креслом ее, а она, сжимая в ладонях голову каждого, говорила несколько добрых слов. Скшетускому княгиня сказала:
— Не один тут, я чай, рыцарь ладанку или ленточку напутно получит, а поскольку нет с нами той, от которой тебе, сударь, получить подарок было бы всего желаннее, посему прими его от меня, как от матери.
Сказав это, сняла она золотой крестик, бирюзою усаженный, и надела его рыцарю на шею, а он ей руку почтительно поцеловал.
Князю, как видно, было приятно княгинино расположение к Скшетускому; в последнее время он еще больше полюбил наместника, за то что тот достоинство его, будучи с посольством на Сечи, не уронил и посланий от Хмельницкого брать не пожелал. Тем временем все встали из-за стола. Слова княгини, Скшетускому сказанные, девицы поняли на лету и, полагая их согласием и позволением, сразу же поизвлекали та образок, та шарф, та крестик, что завидя рыцари шасть каждый к своей если не избраннице, то приятнейшей сердцу. Бросился Понятовский к Житинской, Быховец к Боговитянке, так как теперь она нравилась ему всех более, Розтворовский к Жукувне, рыжий Вершулл к Скоропацкой, оберштер Махницкий, хоть и в преклонных летах, к Завейской, и лишь одна Ануся Борзобогатая-Красенская, самая прелестная из всех, стояла у окна одинокая и покинутая. Лицо ее зарделось, глазки из-под опущенных век поглядывали искоса, словно бы гневно, но в то же время и с мольбой не устраивать ей такого афронту, поэтому изменник Володы„вский подошел к ней и сказал:
— Хотел и я просить панну Анну чем-нибудь одарить меня, но от дерзкого намерения отказался, полагая, что из-за слишком большой толчеи не протиснусь.
Щечки Ануси и вовсе запылали, однако она мгновенно нашлась:
— Из других, ваша милость, рук, не из моих, желал бы ты что-нибудь на память получить, да только напрасно: там хоть и не тесно, да слишком для твоей милости высоковато.